Маринка
	                        Пантелеев Леонид Иванович	                        
								
					       С Маринкой мы познакомились незадолго до войны на парадной лестнице.  Я открывал  французским  ключом  дверь,  а  она  в  это  время,  возвращаясь с прогулки,  проходила мимо,  вся раскрасневшаяся,  утомленная и разгоряченная игрой.  Куклу свою она тащила за  руку,  и  кукла ее,  безжизненно повиснув, также выражала крайнюю степень усталости и утомления.
       Я поклонился и сказал:
       - Здравствуйте, красавица.
       Девочка  посмотрела на  меня,  ничего  не  ответила,  засопела и  стала медленно и  неуклюже пятиться по лестнице наверх,  одной рукой придерживаясь за  перила,  а  другой волоча за  собой  несчастную куклу.  На  площадке она сделала  передышку,  еще  раз  испуганно  посмотрела на  меня  сверху  вниз, облегченно вздохнула, повернулась и, стуча каблучками, побежала наверх.
       После этого я  много раз видел ее  из  окна во дворе или на улице среди других детей.  То тут, то там мелькал ее красный сарафанчик и звенел тонкий, иногда даже чересчур звонкий и капризный голосок.
       Она  была  и  в  самом  деле  очень  красива:  черноволосая,  курчавая, большеглазая,  -  еще немножко,  и  можно было бы  сказать про нее:  вылитая кукла.  Но от полного сходства с  фарфоровой куклой ее спасали живые глаза и живой,  неподдельный,  играющий на щеках румянец:  такой румянец не наведешь никакой краской, про такие лица обычно говорят: "кровь с молоком".
       Война помогла нам познакомиться ближе. Осенью, когда начались бомбежки, в  моей квартире открылось что-то  вроде филиала бомбоубежища.  В  настоящем убежище было недостаточно удобно и  просторно,  а  я жил в первом этаже,  и, хотя  гарантировать своим  гостям полную безопасность я,  конечно,  не  мог, площади у  меня было достаточно,  и  вот по вечерам у  меня стало собираться обширное общество - главным образом дети с мамами, бабушками и дедушками.
       Тут мы и  закрепили наше знакомство с Маринкой.  Я узнал,  что ей шесть лет,  что живет она с мамой и с бабушкой,  что папа ее на войне,  что читать она не умеет,  но зато знает наизусть много стихов,  что у нее шесть кукол и один мишка,  что шоколад она предпочитает другим лакомствам,  а  "булочки за сорок" (то есть сорокакопеечные венские булки) простой французской...
       Правда, все это я узнал не сразу и не все от самой Маринки, а больше от ее  бабушки,  которая,  как  и  все  бабушки  на  свете,  души  не  чаяла  в единственной внучке и  делала все,  чтобы избаловать ее и испортить.  Однако девочка была сделана из  крепкого материала и  порче не поддавалась,  хотя в характере ее уже сказывалось и  то,  что она "единственная",  и то,  что она проводит очень  много  времени со  взрослыми.  Застенчивость и  развязность, ребенок и резонер -  сочетались в ней очень сложно,  а иногда и комично.  То она молчит,  дичится,  жмется к  бабушке,  а  то вдруг наберется храбрости и затараторит так,  что не остановишь.  При этом даже в тех случаях, когда она обращалась ко мне,  она смотрела на бабушку, как бы ища у нее защиты, помощи и одобрения.
       Между прочим,  от бабушки я  узнал,  что Маринка ко всему прочему еще и артистка - поет и танцует.
       Я попросил ее спеть. Он отвернулась и замотала головой.
       - Ну, если не хочешь петь, может быть, спляшешь?
       Нет, и плясать не хочет.
       - Ну, пожалуйста, - сказал я. - Ну, чего ты боишься?
       - Я не боюсь,  я стесняюсь, - сказала она, посмотрев на бабушку, и, так же не глядя на меня, храбро добавила:
       - Я ничего не боюсь. Я только немцев боюсь.
       Я стал выяснять,  с чего же это она вдруг боится немцев. Оказалось, что о  немцах она имеет очень смутное представление.  Немцы для нее в  то  время были еще чем-то вроде трубочистов или волков, которые рыщут в лесу и обижают маленьких и  наивных красных шапочек.  То,  что  происходит вокруг -  грохот канонады за стеной,  внезапный отъезд отца, исчезновение шоколада и "булочек за сорок", даже самое пребывание ночью в чужой квартире - все это в то время еще очень плохо связывалось в ее сознании с понятием "немец".
       И  страх был не  настоящий,  а  тот,  знакомый каждому из нас,  детский страх,  который  вызывают в  ребенке сказочные чудовища -  всякие  бабы-яги, вурдалаки и бармалеи...
       Я, помню, спросил у Маринки, что бы она стала делать, если бы в комнату вдруг вошел немец.
       - Я бы его стулом, - сказала она.
       - А если стул сломается?
       - Тогда я его зонтиком.  А если зонтик сломается - я его лампой. А если лампа разобьется - я его галошей...
					
					
					       Она перечислила,  кажется,  все вещи,  какие попались ей на глаза.  Это была увлекательная словесная игра,  в которой немцу уделялась очень скромная и пассивная роль - мишени.
       Было это в августе или в сентябре 1941 года.
       Потом обстоятельства нас разлучили, и следующая наша встреча с Маринкой произошла уже в январе нового, 1942 года.
       Много перемен произошло за это время.  Давно уже перестали собираться в моей квартире ночные гости. Да и казенные, общественные убежища тоже к этому времени опустели.  Город  уже  давно  превратился в  передовую линию фронта, смерть стала здесь явлением обычным и  привычным,  и  все  меньше находилось охотников прятаться от нее под сводами кочегарок и подвалов.
       Полярная ночь и полярная стужа стояли в ленинградских квартирах. Сквозь заколоченные фанерой  окна  не  проникал дневной  свет,  но  ветер  и  мороз оказались ловчее,  они  всегда находили для  себя лазейки.  На  подоконниках лежал снег,  он не таял даже в  те часы,  когда в комнате удавалось затопить "буржуйку".
       Маринка уже два месяца лежала в постели.
       Убогая  фитюлька нещадно  коптила,  я  не  сразу  разглядел,  где  что. Сгорбленная  старушка,  в  которой  я  с  трудом  узнал  Маринкину  бабушку, трясущимися руками схватила меня за руку, заплакала, потащила в угол, где на огромной кровати,  под  грудой одеял и  одежды теплилась маленькая Маринкина жизнь.
       - Мариночка,  ты посмотри, кто пришел к нам. Деточка, ты открой глазки, посмотри...
       Маринка открыла глаза,  узнала меня, хотела улыбнуться, но не вышло: не хватило силенок.
       - Дядя... - сказала она.
       Я  сел у  ее изголовья.  Говорить я не мог.  Я смотрел на ее смертельно бледное личико,  на тоненькие,  как ветки, ручки, лежавшие поверх одеяла, на заострившийся носик,  на огромные ввалившиеся глаза - и не мог поверить, что это все, что осталось от Маринки, от девочки, про которую говорили: "кровь с молоком", от этой жизнерадостной, пышущей здоровьем резвушки.
       Казалось, ничего детского не осталось в чертах ее лица.
       Угрюмо смотрела она  куда-то  в  сторону -  туда,  где  на  закоптелых, некогда голубых обоях колыхалась витиеватая тень от дымящей коптилки.
       Я  принес  ей  подарок -  жалкий и  убогий гостинец:  кусок  конопляной дуранды,  завернутый,  красоты ради, в тонкую папиросную бумагу. Больно было смотреть,  как просияла она, с каким жадным хрустом впились ее мышиные зубки в каменную твердь этого лошадиного лакомства.
       Воспитанная по  всем  правилам девочка,  она  даже  забыла  сказать мне "спасибо";  только  расправившись наполовину с  дурандой,  она  вспомнила  о бабушке,  предложила и  ей кусочек.  А  подобрав последние крошки и  облизав бумагу, она вспомнила и обо мне - молча посмотрела на меня и холодной ручкой дотронулась до моей руки.
       - Бабушка,  -  сказала она.  Голос у нее был хриплый,  простуженный.  - Бабушка,  правда,  как  жалко,  что когда мы  немножко больше кушали,  я  не сплясала дяде?
       Бабушка не ответила.
       - А теперь что, не можешь? - спросил я.
       Она покачала головой:
       - Нет.
       Бабушка опустилась на стул, заплакала.
       - Боже мой, - сказала она. - Когда это все кончится только?!
       Тут  произошло нечто  неожиданное.  Маринка резко повернулась,  подняла голову над подушкой и со слезами в голосе закричала:
       - Ах, бабушка, замолчи, ты мне надоела! "Когда это кончится?!" Вот всех немцев перебьют, тогда и кончится...
       Силенки изменили ей. Она снова упала на подушку.
       Бабушка продолжала плакать. Я помолчал и спросил:
       - А ты немцев все еще боишься, Маринка?
       - Нет, не боюсь, - сказала она.
       Пытаясь возобновить наш старый шуточный разговор, я сказал ей:
       - А  что ты станешь делать,  если,  скажем,  немец вдруг войдет в  твою комнату?
       Она задумалась. Глубокие, недетские морщинки сбежались к ее переносице. Казалось,  она трезво рассчитывает свои силы, стула ей теперь не поднять, до лампы не дотянуться, полена во всем доме днем с огнем не найдешь.
       Наконец она ответила мне.